Я ненавижу свет Однообразных звезд. Здравствуй, мой древний бред,- Башни стрельчатой рост! Кружевом, камень, будь, И паутиной стань, Неба пустую грудь Тонкой иглою рань! Будет и мой черед - Чую размах крыла. Так, но куда уйдет Мысли живой стрела? Или, свой путь и срок, Я, исчерпав, вернусь: Там - я любить не мог, Здесь - я любить боюсь... 1912
"Тому свидетельство языческий сенат,- Сии дела не умирают" Он раскурил чубук и запахнул халат, А рядом в шахматы играют. Честолюбивый сон он променял на сруб В глухом урочище Сибири, И вычурный чубук у ядовитых губ, Сказавших правду в скорбном мире. Шумели в первый раз германские дубы, Европа плакала в тенетах, Квадриги черные вставали на дыбы На триумфальных поворотах. Бывало, голубой в стаканах пунш горит, С широким шумом самовара Подруга рейнская тихонько говорит, Вольнолюбивая гитара. Еще волнуются живые голоса О сладкой вольности гражданства, Но жертвы не хотят слепые небеса, Вернее труд и постоянство. Все перепуталось, и некому сказать, Что, постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея. 1917
Прославим, братья, сумерки свободы - Великий сумеречный год. В кипящие ночные воды Опущен грузный лес тенет. Восходишь ты в глухие годы, О солнце, судия, народ! Прославим роковое бремя, Которое в слезах народный вождь берет. Прославим власти сумрачное бремя, Ее невыносимый гнет. B ком сердце есть, тот должен слышать, время, Как твой корабль ко дну идет. Мы в легионы боевые Связали ласточек, - и вот Не видно солнца, вся стихия Щебечет, движется, живет; Сквозь сети - сумерки густые - Не видно солнца и земля плывет. Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, Скрипучий поворот руля. Земля плывет. Мужайтесь, мужи, Как плугом, океан деля. Мы будем помнить и в летейской стуже, Что десяти небес нам стоила земля. Москва, май 1918
Сестры - тяжесть и нежность - одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут. Ах, тяжелые соты и нежные сети, Легче камень поднять, чем имя твое повторить! У меня остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть. Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была. В медленном водовороте тяжелые нежные розы, Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела! 1920
Я слово позабыл, что я хотел сказать: Слепая ласточка в чертог теней вернется На крыльях срезанных с прозрачными играть. В беспамятстве ночная песнь поется. Не слышно птиц. Бессмертник не цветет, Прозрачны гривы табуна ночного, В сухой реке пустой челнок плывет, Среди кузнечников беспамятствует слово. И медленно растет как бы шатер иль храм, То вдруг прокинется безумной Антигоной, То мертвой ласточкой бросается к ногам С стигийской нежностью и веткою зеленой. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд. И выпуклую радость узнаванья. Я так боюсь рыданья Аонид, Тумана, звона и зиянья. А смертным власть дана любить и узнавать, Для них и звук в персты прольется, Но я забыл, что я хочу сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется. Все не о том прозрачная твердит, Все ласточка, подружка, Антигона, А на губах, как черный лед, горит Стигийского воспоминанье звона. 1920
Bозьми на радость из моих ладоней Немного солнца и немного меда, Как нам велели пчелы Персефоны. Не отвязать неприкрепленной лодки, Не услыхать в меха обутой тени, Не превозмочь в дремучей жизни страха. Нам остаются только поцелуи, Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья. Они шуршат в прозрачных дебрях ночи, Их родина - дремучий лес Тайгета, Их пища - время, медуница, мята. Возьми ж на радость дикий мой подарок, Невзрачное сухое ожерелье Из мертвых пчел, мед превративших в солнце. 1920
За то, что я руки твои не сумел удержать, За то, что я предал соленые нежные губы, Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать. Как я ненавижу пахучие древние срубы. Ахейские мужи во тьме снаряжают коня, Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко, Никак не уляжется крови сухая возня, И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка. Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел! Зачем преждевременно я от тебя оторвался! Еще не рассеялся мрак и петух не пропел, Еще в древесину горячий топор не врезался. Прозрачной слезой на стенах проступила смола, И чувствует город свои деревянные ребра, Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла, И трижды приснился мужьям соблазнительный образ. Где милая Троя? Где царский, где девичий дом? Он будет разрушен, высокий Приамов скворечник. И падают стрелы сухим деревянным дождем, И стрелы другие растут на земле, как орешник. Последней звезды безболезненно гаснет укол, И серою ласточкой утро в окно постучится, И медленный день, как в соломе проснувшийся вол, На стогнах шершавых от долгого сна шевелится. Декабрь 1920
Я вернулся в мой город, знакомый до слез, До прожилок, до детских припухлых желез. Ты вернулся сюда, так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских речных фонарей, Узнавай же скорее декабрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешан желток. Петербург! я еще не хочу умирать! У тебя телефонов моих номера. Петербург! У меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных. Декабрь 1930
За гремучую доблесть грядущих веков, За высокое племя людей Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей. Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей, Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей. Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых кровей в колесе, Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе, Уведи меня в ночь, где течет Енисей И сосна до звезды достает, Потому что не волк я по крови своей И меня только равный убьет. 17-18 марта 1931; 1935
Художник нам изобразил Глубокий обморок сирени И красок звучные ступени На холст как струпья положил. Он понял масла густоту, - Его запекшееся лето Лиловым мозгом разогрето, Расширенное в духоту. А тень-то, тень все лиловей, Свисток иль хлыст как спичка тухнет. Ты скажешь: повара на кухне Готовят жирных голубей. Угадывается качель, Недомалеваны вуали, И в этом сумрачном развале Уже хозяйничает шмель.
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, И Гете, свищущий на вьющейся тропе, И Гамлет, мысливший пугливыми шагами, Считал пульс толпы и верили толпе. Быть может, прежде губ уже родился шепот И в бездревесности кружилися листы, И те, кому мы посвящаем опыт, До опыта приобрели черты. Январь 1934, Москва